— Владелец отличной конюшни? — спросил Ватагин, не поднимая голову от шахматной доски.
— Что вы! — рассмеялся серб. — От силы пять-шесть цыганских лошадей, как раз столько, чтобы удобрять навозом палисадник с каннами.
— Ну, хотя бы первоклассный наездник?
— Право, не замечал. Надо сказать, что этот любитель конных скачек и рысистого бега сам не умел вставить ногу в стремя, обходил лошадей только спереди. Он вообще был трус, боялся вида крови, корчился, как девочка, от флюса. Он испортил себе зубы, боясь бормашины… Впрочем, говорили, что в Софии, где он в последние годы служил в германском посольстве, у него превосходная конюшня. Оттуда иногда приезжали тренеры и конюшие…
— Он всю жизнь писал историю венгерского коннозаводства, переплетал племенные книги?
Владо взглянул на русского офицера усталыми, добрыми глазами и осторожно усмехнулся.
— Я так и знал, что вы меня найдете… Нет, это его последнее увлечение военных лет. Помню его прежние изыскания в области антропологии. От этого человека всегда за десять верст пахло расизмом. Что удивительного? Говорили, что в 1912 году, гуляя по улицам Вены, он, тогда еще бедный недоедающий студент, познакомился с одним бездарным художником — Адольфом Шикльгрубером, будущим главарем германского фашизма.
— Вот как? Интересно, — сказал полковник, снова возвращаясь к партии, потому что маэстро сделал ход.
В той свободе, с какой Владо за разговором отпарировал угрозу атаки, все-таки сказывалась его прежняя сила. Желая удержать инициативу, Ватагин сделал рискованный ход пешкой.
Маэстро улыбнулся:
— Такой ход вряд ли соответствует ситуации. Тут был бы уместен всякий выжидательный ход.
Смуглым пальцем с массивным золотым кольцом он в рассеянности гладил края едва заметной штопки на рукаве пиджака.
Ватагин закурил. Игра снова прервалась.
— Тщеславие Крафта, — продолжал маэстро, — питалось доскональностью его изысканий. Каждая примета породистой лошади заносилась на карточку: не только промеры, но и черты характера, привычки… Бесконечное множество карточек. Это была та скрупулезность, когда за мелочами давно потеряна цель. Квартира уже не могла вместить тысяч карточек — он перенес картотеку в конюшню.
— В конюшню?
— Да, там была комнатка для работы. Мы там даже иногда играли в шахматы после обеда. Там прохладно и уютно. И я слышал порой за перегородкой голоса двух переписчиков — он выписал из Германии двух молодцов призывного возраста, очевидно увильнувших от Восточного фронта…
— Где она сейчас, эта картотека? — спросил Ватагин.
— Я расскажу. Но все же доиграем…
Он сделал скромный ход конем — ход, подготавливавший жертву ферзя. Полковник заметил слишком поздно: неосторожное движение пешкой приносило теперь свои плоды. Через три хода мастер окончательно сдавил игру партнера. Теперь он реализовал преимущество просто и убедительно.
— Досадно, — сказал полковник, ребячески улыбаясь, как оплошавший школьник. — Я проглядел возможность жертвы.
— Это случается, если играешь нетренированным или усталым, — любезно заметил Владо. — Ваша игра произвела на меня впечатление. Вы вели атаку нешаблонно. Но поспешность иногда так же ведет к проигрышу, как и потеря темпа… Впрочем, вы меня пригласили не для шахмат. — Он засмеялся, поглядывая на стол, накрытый на три прибора.
Сослан Цаголов давно уже томился за ним в одиночестве. Они перешли к столу. Владо оживился.
— Мне кажется, только в австрийской провинции, в Линце, на родине Гитлера, или в нашем Вршаце, могли распускаться пышным цветом такие маньяки. Ганс Крафт пытался маскироваться под ничтожество. К чему усилия! Он действительно не был большим человеком. Слишком далек от жизни. Когда Гитлер уже стал рейхсканцлером и быстро повел Германию навстречу гибели, я принес однажды Крафту книжку Та-лейрана. Там была уничтожающая реплика, я прочитал ему… не помню сейчас…
— Припомните, Владо.
— Там было написано приблизительно так: «романист награждает умом и выдающимся характером своих главных героев. История не так разборчива и выдвигает на главные роли того, кто оказывается в данный момент под руками…» Не дурно, правда?
Он засмеялся. Его мешковатый пиджак заколыхался на животе, придавая облику старика нечто легкомысленное и в то же время печальное.
— Что же ответил Крафт?
— Я прочитал, чтобы подразнить его, но он пришел в восторг. Он отнес эти слова не к фюреру, а к себе. Первый раз я видел, как, отбросив напускное смирение, он самодовольно сказал: «Придет и мой час!» Но этот час не приходил довольно долго. Дважды Крафт ездил в Берлин и дважды возвращался посрамленный. И только весной сорок третьего года, уже после Сталинградской битвы, он вернулся из Берлина, чуть не лопаясь от важности. Его произвели в рейхсдейтчи, в имперские немцы. Он был необыкновенно воодушевлен, а у него это всегда превращалось в заносчивость. Он читал своим соотечественникам закрытые лекции, рассказывал о впечатлениях от знакомства с модным в Нюрнберге профессором философии Эрнстом Бергманом. В эти дни он по заказу Гиммлера написал человеконенавистническую брошюрку «Психопатология бесстрашия». Рассказывали, что он познакомился с крупными деятелями нацистского террора… Я спросил его при встрече, собирается ли он вернуть мне долг, оставшийся за ним после поездки в Вену, что-то около тысячи динаров. Куда там! Он был уже выше этих житейских мелочей.